По пальцам по рукам

Хватающим за борт

Спасительного шлюпа

Наотмашь не любя

Лупи лупи лупи

 

Вот этот дом. Ни к чему не привели бестолковые попытки не прийти, избежать, вырваться из этого порочного круга, задушить неугомонное сердце подушкой беспощадного нельзя. Все напрасно. Вот этот дом.

И крылатые уже тут — мнут подоконники, заглядывают в окна, рас-топыривая крылья, вытягивая шеи. Что вы делаете, птицы? Мне бы отпугнуть их , обратно позвать. Не надо так. А я стою в оцепенении и только одно колотится в виске: я не могу больше, я не могу, не могу…

— Что это? Птицы?

Отворилось окно и они заворковали, затрепыхали крыльями. Садятся на руки, на плечи. А она рада. Просто улыбается и кормит их с ладони хлебом.

— Вам что-нибудь нужно? — она наконец увидела меня.

— Нет, нет, что вы. Все хорошо.

— Это ваши птицы?

— Да, мои.

— Какие славные.

— Отпугните их.

— Зачем? Они ведь хороши.

— Прогоните их…

— Но почему? Что в них дурного?

— Пока не поздно…

— Странный какой. Славные птицы. А вы что не проходите?

— Нет, нет, что вы, мне нельзя.

— Конечно вам что-нибудь нужно.

Конечно нужно, но что? Как мне все это объяснить, чем оправдать?

И я снова увожу себя подальше от этого дома, стараясь не думать и все равно перебираю в памяти то немногое, что у меня было о ней. И пытаясь найти всему этому объяснение. Не находил. Понимал только одно — сердце уже не может жить там внутри, ему там нечем дышать. А боль эта уже как вино. И потом птицы… без этого всего их не будет.

И я снова увожу себя подальше от этого дома и тупо твержу как стих-заговор: перебродит все уляжется залечу, перебродит все уляжется залечу…

— Ох, как вы меня напугали!

Оказывается я сижу под дверью ее дома. И наверно давно.

— Слышала что кто-то прошел, вроде, и тихо… А потом в дверь скребется.

— Извините, я не соображал, что делаю.

— Да, входите же в дом.

— Вы бы лучше прогнали меня.

— И что вы такое говорите все время. Право перестаньте. И входите. Чаем вас напою. Да и птицы ваши еще здесь.

— Они и не улетят.

Я сидел и видел ее перед собой. Закрывал глаза и слышал ее голос. Мог протянуть руку и снова ощутить ее ладони в своих… И я пил эту чашу, запретную чашу свою. Пил крепко, прижав ладони одна к другой, чтобы не расплескать драгоценной влаги. Пил и хмелел от ее голоса, от того что все-таки пришел сюда, все-таки пришел… Ей бы не пускать меня, не пускать…

— Расскажите мне что-нибудь.

— Я не знаю, что вам нужно.

— Ну хоть про дом. У вас есть дом?

— Был.

— Почему был?

— Я не хочу туда возвращаться.

— Ну расскажите, какой он был?

— Зачем рассказывать какой он был, если его уже нет. Я так не смогу.

— Тогда пусть как будто он есть.

— Наверное у меня не получится.

— Ну хоть попробуйте.

Я попробовал.

— У меня есть дом…

— Вот видите, получилось.

Это был действительно мой дом. Точь в точь. Дверь, окно и пыльный солнечный луч сквозь приоткрытую раму, паутина в углу. Мой дом. Как я его мог бросить и забыть?

— Ну что же вы, продолжайте.

Я попробовал продолжить.

— Вот. Это мой дом. Сюда редко кто заходит. Одних я не пускаю. Для других он открыт, но они не идут почему-то. А вот окно. Кое-кто любит в него заглядывать. Иногда по долгу разговариваем. Им вечно что-нибудь не нравится, а что-нибудь нравится. Глаза их поедают все, что в доме есть, но не от жадности, из любопытства. Я работаю, а они смотрят. И разговаривают. Есть еще дверь, она тоже открыта. Но в дверь они не заходят. Только смотрят в окно. Хорошо смотрят. По-доброму. И разговаривают. Тоже хорошо.

— Это вы сами сделали?

— Осторожно… А впрочем, уже все равно. Я забыл совсем.

— А что это такое?

— Это моя работа, мои вещи.

— А почему они все здесь?

— Им некуда деться.

— Все в пыли, паутине… Они что, такие старые?

— Нет, они такие ненужные.

— А у этой и колес уже нет.

— Я их вон туда поставил. Только она тоже не заработала. Как впрочем и другие. все они или недостроенные, или развалились по дороге, едва отъехав. а сколько сил положено, сколько предательств.

— Предательств?

— Да, но это маленькие предательства. Совсем мелкие. Люди их даже не замечают. И прощают сами себе. Это же просто: пройти, не заметив, мимо своего предательства. Вы что-то обронили. Я? Да ну что вы, это не мое.

— Почему вы бросили свой дом?

— Понял, что больше не смогу. Не смогу видеть эти вещи, никому не нужные. Это проклятое окно и пустую дверь, куда никто не входит. Днем делать бессмысленную работу, а по ночам жечь свою тощую свечку. И скрипеть пером по желтой бумаге. А утром сжигать все в холодном камине. Что вы делаете?

— Это та самая свечка.

— Но я же поклялся больше не зажигать ее.

— А вы и не зажигали. Это я зажгла.

— Ну хорошо… только осторожней.

— А что вы делаете?

— Не знаю. Я же все бросил.

— Странный какой. Ну вы же пробовали уже. Вот заладил: «был», «не знаю». Как, право, трудно с вами.

— Ну, хорошо. Сначала я делаю ночь.

— Ночь?

— Да, очень важно, чтобы была ночь. Тогда никто и ничто не мешает. Не говорит, не ворчит. Тихо так, спокойно. Тогда можно услышать… как стучит сердце, как текут мысли, болит душа. Ночь —

это когда нет постороннего света и можно зажечь свечу и осветить только то, что нужно, то, что рядом и важно.

— А свечки там, в ящике лежат?

— Ну да, там их полно.

— А откуда они там?

— Кто его знает? Я не думал. Ну вот, делаю ночь и зажигаю свечку. И достаю бумагу. Помните ту, желтую?

— Она какая-то ненастоящая, самодельная.

— Да.

— А где вы ее берете?

— Покупаю.

— И дорого?

— Да, в общем-то, дороговато. Знаете, иногда бывает так, что нечем платить. Придешь и топчешься. И стыдно так. А в карманах пусто. Потому что спокойно следишь, как твоих друзей опутывает паутина, как они привыкают к теплым, мягким тапочкам и прирастают к ящикам. Они все это ловко оправдывают, а ты молчишь. И сам не задыхаешься от отчаяния, от бессилия помочь им выбраться из удобного, мягкого, теплого болота. Когда не захлестывает до головокружения страх потерять эту женщину.

Хорошо, что все это недолго. Потом опять бросаешься в эту сумасшедшую жизнь. И тогда уже получаешь эту ночь…

…и эту бумагу…